Лагерь смерти Штуттгоф

Из Моглина нас привезли в Псков, где погрузили в товарные вагоны, закрыли. Вагоны были набиты плотно людьми. Везли нас шесть суток. Всё это время нам не давали ни пить, ни есть. Мы лизали заиндевевшие головки болтов в вагонах. Пробовали пить свою мочу, но от этого становилось ещё хуже.

Привезли нас в концлагерь Штуттгоф, который находился в окрестностях Данцига в Польше, типичный фашистский концлагерь для уничтожения людей. Он был невелик по своим размерам: ещё строился. С одной стороны виднелись остатки вырезанного соснового леса, где корчевались пни и разрабатывалась площадка для расширения территории лагеря.

Концлагерь Штуттгоф был обнесён колючей проволокой на изоляторах, по проволоке пущен электрический ток. Неподалеку одна от другой стояли сторожевые вышки, окрашенные в зелёный цвет. Наверху всё было за стеклом и под крышей. В окошко вышки торчал пулемёт, у которого постоянно дежурил эсэсовец-немец.

Когда нас загнали на территорию лагеря, то остановили на улице и сказали, что нас пропустят через баню. В «баню» впускали по 2–3 человека. Там снимали все волосы, головы стригли наголо под машинку. После этого надо было мыться из крана холодной водой, без мыла и мочалки. Обслуживающий персонал, одетый в белые халаты, был из поляков. После мытья под краном чистоту проверял поляк. Какая могла быть чистота – без мыла и холодной водой? «Плохо вымывшихся» по одному ставили в угол и «мыли» из пожарного брандспойта, конечно, опять холодной водой. Человек кричал, но на это никто не обращал внимания.

Ещё когда я стоял на улице возле одноэтажного домика в очереди в «баню», меня толкнул Павел Николаевич из деревни Бабенцы и сказал: «Смотри, что здесь творится» – и повёл меня за угол дома.

Там стояла виселица. На ней висел мужчина лет сорока. А еще два мужских трупа лежали на снегу под виселицей. У них от долгого висения в петле оторвались головы. Головы лежали неподалёку от трупов. Кто эти люди были, мне выяснить не удалось.

Я прошёл «баню» так же, как и все, стоя под брандспойтом, после чего нас выгоняли на улицу совершенно голых и босых. Там мы тоже стояли в очереди за одеждой и обувью. Поляк, не торопясь, выдавал в окно одежду и деревянные выдолбленные колодки. На улице мне пришлось стоять, голому и босому, около часа. После получения одежды нас загнали в барак, где заставили рубашку и кальсоны помочить в какой-то белый раствор, выжать, затем – мокрые надеть на себя. Этот раствор убил всех насекомых. Всё это происходило 1 февраля 1944 года, т.е. в мой день рождения. На улице лежал снег. И снова выгнали на улицу, где мы ждали всех остальных из «бани».

Когда все прошли «баню», то нас пригнали в 17-й блок, где и разместили. Одну половину блока занимали поляки, вторую половину – мы. В число заключенных в Штуттгофе входили и французы.

Блок – это дощатый барак, который не отапливался, рамы его открывались целиком кверху. Вверху рамы были две петли и крючок, на котором держалась рама в открытом положении весь день, с подъёма до отбоя. Подъём был в 5 часов, отбой в 24 часа.

Каждому из нас выдали номер на белой тряпке. Кроме номера, там был ещё красный треугольник, в треугольнике – чёрная буква R. Красный треугольник – знак политического преступника, буква R – национальность (русский). Среди нас оказалось и три человека еврейской национальности.

Мой номер был 30955, а деда Лаврентия – 30954. Эту белую тряпку с чёрным номером надо было пришить на левой стороне груди. Для этой цели выдавали иглу с ниткой и непременно записывали номер человека, который иглу брал. Вот так иглу взял Осип Иванов из деревни Люцково. Когда он свой номер пришил, у него попросил иглу кто-то другой. Переходя из рук в руки, игла сломалась. Сдавать же её следовало только Осипу. Увидев сломанную иглу, начальник блока приказал нанести ему 25 ударов по обнаженным ягодицам. Наказуемый имел право выбора: хоть круглую резину, хоть круглую точёную дубину или дюймовую доску шириною около 10 сантиметров. Считать удары должен сам наказуемый вслух. Если закричишь – всё начинается сначала. Таковы были издевательские условия наказания.

Роль палачей выполняли поляки. Осип Иванов выбрал доску, думая, что будут бить широкой стороной и это будет легче. Наказуемого уложили вниз животом на скамью и начали бить доской, но её узкой стороной. На последних ударах Осип потерял сознание.

Начальником 17-го блока был поляк, выше среднего роста, молодой, лет около 35, чисто одетый, чисто выбритый, на ногах – до блеска начищенные ботинки. Чистили их заключённые.

Здоровенная злая морда начальника блока вызывала отвращение к нему. Он не мог спокойно говорить, всё время очень громко кричал и сильно ругался, брызгая слюной. Самым частым ругательством были слова «сталинский бандит». Их он адресовал и одному человеку, и сразу всем 450-ти заключенным. Начальник нам объяснил, что никакие жалобы ни от кого и нигде не принимаются (письма тоже).

У него было два помощника. Один надзирал над половиной блока, занятой поляками, а второй – над нашей половиной блока.

Нашего помощника звали Сашей. Он был из Латвии, бывший учитель. Этот человек представлял собой совершенную противоположность начальнику блока. Он был очень добродушным человеком, всегда настраивал нас так, чтобы избежать излишних издевательств над нами. В его обязанности входило быть вместе с нами с подъёма, т.е. с 5 часов утра, и до 24 часов. На обед отводилось всего полчаса. На улице мы должны были ходить строем по пять человек в шеренге и петь песни, все – кроме «Интернационала». Вот Саша и должен был смотреть за строем и чтобы песня не умолкала. Однажды начальнику блока не понравился наш строй, и он сам лично поставил Сашу так, чтобы ладони рук легли на коленки, и десять раз ударил сильно по ягодицам круглой дубиной, заставляя его считать удары, но штаны снимать не заставил.

«Вот видите, ребята, мне перепало из-за вас потому, что вы плохо держите строй», – сказал тогда Саша. Мы, конечно, старались соблюдать строй, чтобы его не подводить. Но сильное истощение бросало нас, заключенных, из стороны в сторону, особенно стариков.

В 24 часа была вечерняя поверка. При этом все стояли в строю, как всегда, по пять человек. Немцы проходили серединой лагеря около блока. Начальник блока давал команду на немецком языке: «Мютце аб!», что означало: «Шапки долой!» – и докладывал немцам о численности людей в блоке.

Шапки снять должны были все одновременно правой рукой и ударить о правое бедро так, чтобы получился один звук. Для этого делались тренировки.

Один пожилой мужчина, из Красногородского района, был глухой. Земляки звали его «Король». Во время тренировок ему все говорили, чтобы он не бил шапкой о бедро, а снимал ее тихо, без удара.

Во время одной из поверок после команды «Мютце аб!» послышался одиночный удар о бедро. Немцы прошли, ничего не сказав, но начальник блока, стараясь выслужиться перед фашистами, после их ухода начал гонять всех людей из нашей половины блока бегом вокруг барака, командуя: «Ложись, бегом и садись, сталинский бандит». После команды «ложись» надо было лечь на живот, протянуть ноги, держа их вместе, а руки положить на спину ладонями кверху.

Рядом со мною с левой стороны находился пожилой эстонец, ему было лет около 60, участник Гражданской войны. Одна нога после ранения у него не гнулась в колене. Я не помню, какая именно. Из-за этого он не мог уложить больную ногу ровно, она у него всегда была приподнята кверху.

Я вижу – бежит начальник блока, в руке держит полкирпича, останавливается около меня, замахивается, я невольно прикрываю голову руками. Но он ударил этим куском кирпича лежавшего рядом со мною этого инвалида-эстонца – прямо в голову. Увидев, что ударенный больше не шевелится, заорал: «Несите воды». Вылил ведра два холодной воды на голову инвалида, но тот в себя не пришёл. Так был убит эстонец, инвалид Гражданской войны. Его сразу же подобрали поляки и унесли на носилках в крематорий, который был неподалёку от нашего 17-го блока.

Кормили в Штуттгофе так: во время обеда давалось 0,5 литра варёной брюквы, она была в виде жидкой каши; перед отбоем давалось 50 граммов хлеба, 0,5 литра какого-то горького кофе, конечно, без сладостей. Вот и всё меню, которое за все время моего пребывания в Штуттгофе не менялось.

Рядом с нашим блоком был 16-й блок, где режим был такой же, как и у нас. Люди из этого блока здесь находились третий месяц. Лица у них были тёмными. Почти каждый день 1–2 человека там кончали жизнь самоубийством: подойдя к колючей проволоке, они брались голыми руками за неё, и их убивало электрическим током.

И вот однажды заключенный из этого 16-го блока кричит в нашу сторону: «Нилка, это ж ты? Как ты сюда попал?»

Нилка был из Красногородского района, деревня вроде бы Бодрёнки (или недалеко от неё). Нилка всматривался в этого человека, но признать его не смог. Тогда спрашивает его: «А ты кто такой?» А тот отвечает: «Я – Ященко, неужели ты меня не узнаёшь?» Лишь после этого Нилка узнал этого человека. Он был до начала войны председателем или секретарём Красногородского райисполкома. Он дошел до такого истощения, что сделался совсем непохожим на прежнего себя.

В Штуттгофе блок от блока отделялся колючей проволокой без электрического тока, и люди из одного блока подходили близко к проволоке и разговаривали с людьми из соседнего блока. Конечно, когда не видел начальник блока, т.к. это категорически запрещалось.

Совершенно ослаб и дед Лаврентий. Он уже не мог ходить в строю, его бросало в разные стороны. Здесь я не мог его поддержать ничем. Негде было чего-нибудь найти съедобного. Не было даже крыс. И вот деда Лаврентия отправляют. Начальник блока говорит, что в госпиталь. Но дед знал куда, ибо помощник начальника – латыш Саша – раньше ещё всем объяснял, что здесь нет никакого лечения, и как кто ослабнет – так его сжигают в крематории. Уходя, дед Лаврентий распрощался со мною.

«Как-то эти ироды – убьют его или живым бросят в крематорий?» – думал я.

Дед говорил спокойно. Вот его последние слова: «Савва, ты молодой, может быть, выйдешь живым из этого ада и вернёшься на Родину, так скажи там, где я остался». Мы распрощались с ним за руку. Каждый знал, что навсегда. На его глаза навернулись слёзы, но по щекам не текли. Я восхищался его спокойствием и мужеством.

Вернувшись на Родину, я рассказал про деда Лаврентия его племянникам, а дочь его мне до сих пор не пришлось увидеть.

Вместе с дедом Лаврентием был отправлен в крематорий и Никандр Петров из деревни Кострово.

Весь день, с 5 утра и до 24 часов, кроме получасового обеда, мы ходили строем около своего барака. Нас при этом заставляли петь песни. На ногах были деревянные колодки. Выданные старенькие носки быстро проносились от трения о дерево и песок со снегом, набивавшиеся в колодки.

Вокруг блоков всё было усыпано жёлтым песком. 450 человек походят взад-вперёд весь день по этому песку со снегом (небольшой мороз не позволял снегу таять), и получается жуткая смесь. Эта смесь песка и снега плотно набивалась в колодки. Носки через 2–3 дня истрепались так, что их все выбросили и ходили в этих деревянных колодках на босу ногу. Не успеешь вытряхнуть песок и снег из колодки, как набьются свежие.

За нами всё время наблюдал начальник блока. И если он видел, что недалеко от нашего блока проходят немцы, то гонял нас, командуя: «Бегом, ложись, бегом, садись, сталинский бандит!», притом в руках у него была дубина, которой он бил всех, кто ему попадался под руку. А сам всё смотрел в сторону немцев: видят ли фашисты его усердие в издевательствах над нами.

После 24 часов нас загоняли в помещение блока, где мы получали 0, 5 литра горького кофе и 50 граммов хлеба. Съев этот ужин, мы раздевались в прихожей, где клали на пол колодки, на них верхнюю одежду, свёрнутую так, чтобы сверху был виден номер. Всё это укладывалось рядами таким образом, чтобы между ними можно было пройти. После этого в одной длинной полосатой рубашке ложились спать. Каждый на своём месте.

Трёхъярусные нары-кровати были сбиты из досок, на них лежали матрас, набитый деревянными стружками, и летнее одеяло, подушки не было. Когда мы ложились спать, то окна закрывались, весь день до этого стоявшие открытыми. Температура внутри блока была такая же, как и на улице, т.к. он не отапливался.

На верхнем этаже нар, надо мною, было место Павла Ивановича из деревни Белоусы. Когда все засыпали и палачи-поляки заканчивали обход внутри блока, то я тихо перебирался к Павлу Ивановичу, забирался под его одеяло, мы с ним обнимались – оба холодные, как лягушата, так и лежали, потом засыпали, и лишь к утру согревались наши тела друг от друга и от дыхания под одеялом. Перед подъёмом я спускался на своё место. Там было застлано одеяло так, как будто на этом месте никто не спит (места свободные были на некоторых нарах). Ведь если бы обнаружили, что я перебирался спать к товарищу, то моя участь была бы такая же, как и у инвалида-эстонца, о котором я рассказал выше.

Здесь у каждого из нас в большом количестве появились фурункулы.

Должен сказать, что Павел Иванович – один из немногих пожилых людей, которые остались в живых и вернулись на Родину. Жил он после войны в родных Белоусах.

Во время подъёма утром в дверях стояло два палача-поляка с дубинами, они поочерёдно били дубинами тех, кто им попадался под руку. Очень редко кому удавалось ускользнуть от дубины. После чего мы одевались и – бегом на улицу, где опять начинался день, т.е. ходить строем по песку со снегом и петь песни (как я уже говорил, не дозволялся только «Интернационал»).

Хотя из Штуттгофа убежать было совершенно невозможно, но мысль из головы об этом никогда не уходила. Однажды пришёл начальник блока и сказал, что надо десять человек – отнести табуретки вон в тот дом, что находится по ту сторону колючей проволоки, т.е. вне территории лагеря. «Кто пойдёт добровольно?» – спросил он. Вызвалось много людей, в том числе и я. Ведь каждому хотелось выйти за проволоку. Он выбрал десять человек (и меня тоже).

Мы взяли по две табуретки, и два автоматчика-эсэсовца повели нас к этому домику. Домик был одноэтажный, с острой красной черепичной крышей. Он находился метрах в двухстах от колючей проволоки, окружавшей лагерь, и в противоположной стороне от крематория, если смотреть от 17-го блока.

Мы все зашли в комнату, и с нами два эсэсовца-автоматчика. Пол комнаты был дощатый, в левом углу её, по диагонали от двери, уже лежали такие же табуретки, какие принесли мы. Мы тоже сложили принесённые табуретки в тот же угол. Рядом с табуретками было две деревянных приступки, напротив которых – дверь, ведущая в другую комнату. Из этой двери вышло два здоровенных мужчины в белых халатах и с ними молодая женщина, не старше 35 лет, она была в гражданской одежде. На плечах – чёрный жакет и белая кофта, без головного убора, брюнетка. Она сказала по-немецки своим спутникам, что нужны три здоровых мужчины. Они отобрали троих человек из нас, повыше меня ростом и поздоровее телосложением и, указав на дверь, у которой было две приступки, повели этих людей в другую комнату; зашли сами, зашла и эта молодая женщина. Дверь закрыли. Нас 7 человек и два автоматчика остались в первой комнате.

Из любопытства я вскочил на эти приступки, открыл дверь и встал на пороге.

Сразу же на меня заорал один здоровяк, и я повернул назад. Затем он что-то сказал нашему конвою, и нас семерых повели обратно в лагерь, а трое остались там.

В комнате, куда я заглянул из любопытства, с правой стороны стоял длинный, наклонный деревянный стол, обитый сверху железом. На столе были видны следы крови. А как только мы стали уходить, то из той комнаты, где остались три наших человека, послышался сильный, душераздирающий крик.

Из моих земляков со мною носил табуретки и Павел Николаевич из деревни Бабенцы. Мы поняли, что здесь творится что-то подлое. Я потом спросил у Саши-латыша, что там происходит.

Саша мне ответил, что в этом домике выделывают человеческую кожу. Вот таким обманным путём палачи заводили к себе нужное количество жертв.

Мы пробыли в Штуттгофе примерно месяц или немного больше. И вот однажды нам и говорит Саша-латыш, что будут отправлять куда-то на работу. «Для этого будет так называемая комиссия отбирать физически пригодных к работе: пойдут строем – по пять человек – все блоки перед немцами, а они будут выбирать людей, ещё способных работать. А ваша половина 17-го блока меньше других пробыла в Штуттгофе, и поэтому вы будете покрепче остальных. Постарайтесь не шататься, не падать, и вам будет дана возможность попасть на работу, а там, может быть, лучше будут кормить, либо можно будет убежать. А для тех, кто здесь останется, выход отсюда только один». И он указал на трубу крематория, из которой шёл дым.

И вот наша половина 17-го блока прошла лучше других блоков. У нас никто не упал, мы старались не держаться друг за друга и поэтому всех нас – 450 человек – отправили из Штуттгофа на работу.

Перед отправкой каждому давали анкету, в которую записывался концлагерный номер и ставился отпечаток пальца. Затем анкету отбирали. До этого каждого взвешивали на весах. Мой вес был 42 килограмма вместе со всей одеждой и с деревянными колодками. Сашу-латыша с нами не отправили. Не отправили и трёх человек еврейской национальности.

Неподалёку от лагеря была узкоколейная железная дорога, где стояли небольшие платформы. Вот нас и погнали к этим платформам эсэсовцы. Гнали бегом, били палками, натравливали на нас собак-овчарок. Я вскочил на платформу и услышал крик о помощи. Оглянулся – и увидел земляка Петра Егоровича Егорова из деревни Бабенцы. Он карабкался на платформу, а овчарка, вцепившись в его ногу зубами, держала его. Я взял за руку Петра Егоровича и помог ему влезть на платформу. Собака искусала ему ногу. О лечении, конечно, не могло быть и речи.

Пётр Егорович был отцом Алексея Егорова, который ушёл добровольно с гулянья в деревне Клюкино в спецгруппу «Борец» майора К.Д. Чугунова.

С этого момента мы договорились с Петром Егоровичем держаться вместе, чтобы можно было помочь друг другу.

По узкоколейке нас привезли в Штуттгоф, по ней и отвезли на станцию, где погрузили в товарные вагоны, плотно набив их людьми так, что было негде сесть. Люди всё время стояли. И так нас везли опять шесть суток, не давая ни пить, ни есть.